Наследие В. Чекрыгина

Глава 1 (1922–1972)

Василий Николаевич Чекрыгин прожил всего 25 лет. Он родился в крещенские морозы 1897 года и трагически погиб ранним летом 1922-го. После него остались молодая вдова Вера, годовалая дочь Нина (моя мать, Нина Васильевна Чекрыгина) и уникальное художественное и философское наследие.

Незадолго до смерти художника семью его жены Веры Викторовны пригласили на подселение в свою огромную квартиру в Староконюшенном переулке (д. 10, кв. 4) их друзья Калмыковы – кстати, тетя и дядя Георгия Бабакина, впоследствии одного из ближайших сотрудников академика Сергея Королева.

Постепенно эта квартира заселялась людьми различного социального происхождения, разных национальностей. Коммунальное жилище стало похожим на нашу тогдашнюю страну. Жили мирно. Сначала были примусы, потом газ, и конфорки соседям никто не гасил.

Там я и родилась в 1944 году. Мы, квартирная детвора, носились на трехколесных велосипедах по огромным коридорам в форме буквы «П», хотя нас и поругивали хозяйки, идущие с кипящими кастрюлями и чайниками. Мы играли там и в прятки, и в салочки. А на Новый год в обширной передней наряжали огромную елку. Когда на кухне кто-нибудь пек пироги, каждый из нас получал свой кусок. Люди были добры и великодушны друг к другу. Быть может, сказывалась пережитая война. Так или иначе, память запечатлела именно это.

Мой отец ушел на фронт семнадцатилетним юношей. Был связистом, получил тяжелое ранение. Всю войну прошел с томиком Гейне в рюкзаке. Отец принадлежал к тому же поколению освободителей, что и капитан Виктор Балдин, спасший бесценную художественную коллекцию в разгромленном Бремене. Эти два человека накрепко связаны между собой в моем сознании: их врагом был фашизм, а не Германия.

Уже на смертном одре моя бабушка попросила отца почитать ей сначала Гейне по-немецки, а потом Пушкина. Всю ночь папа читал ей стихи, а вечером следующего дня, 29 декабря 1953 года, Веры Викторовны не стало.

Вспоминаю моих ушедших навсегда родных. Вот мой юный отец, двадцатилетний инвалид, в старенькой офицерской шинельке без погон катит меня, маленькую, на саночках по послевоенным арбатским переулкам. Моя детская душа полна счастья и покоя. Блестит снег под светом уже зажженных фонарей. А дома моя прелестная молодая мама зубрит шепотом что-то на древнеготском языке – готовится к государственному экзамену в Институте иностранных языков. Как сейчас вижу бабушку в стареньком байковом халате и огромных брильянтовых серьгах. Вскоре ей пришлось выменять эти серьги на мешок картошки, чтобы накормить голодную семью. Поздним вечером, когда почти все соседи уже спали, на огромной коммунальной кухне бабушка стирала белье – помню ее маленькие руки с тонкими пальцами.

Наша семья жила в большой, очень светлой, жаркой летом и холодной зимой угловой комнате. Здесь за изящным маленьким столиком красного дерева Василий Чекрыгин когда-то работал над серией «Воскрешение». А после его смерти в этой комнате долгие десятилетия бережно и с любовью хранилось его наследие. На стене неизменно висел портрет молодого человека с проницательными глазами. Наша комната была по сути музеем художника. Каждые две-три недели моя мама, бабушка и ее второй муж Андрей Иванович Рузский перекладывали коллекцию специальной бумагой и меняли экспозицию.

Между тем картины художника не выставляли, а имя его не упоминалось: апологеты социалистического реализма записали Чекрыгина в религиозные мистики.

В конце 1950-х годов, в хрущевскую оттепель, на книжном лотке около Вахтанговского театра я увидела сборник рассказов Ивана Бунина, до недавних пор запрещенного в СССР, прочитала прямо у лотка рассказ «Легкое дыхание» и замерла от восторга. Дома я сообщила отцу, что «открыла» писателя Бунина. Он рассмеялся и сказал, что дай Бог мне побольше таких открытий в жизни.

Позднее я прочитала, что вскоре по окончании войны Бунин случайно встретился в партере одного из парижских театров с советским офицером. Офицер встал со словами: «Я приветствую великого русского писателя Ивана Алексеевича Бунина»! Писатель тоже поднялся и ответил: «А я приветствую доблестного офицера Советской Армии, спасшей Россию от захватчика»! Бунин был непримиримым врагом советской власти, но Россию любил беззаветно.

Хрущевская оттепель была своеобразной. Хрущев и Ворошилов съездили с визитом к английской королеве и подарили ей медвежью шубу. Слегка приподнялся железный занавес. Вышел в свет лагерный рассказ Солженицына «Один день Ивана Денисовича», но незадолго до этого подвергли жестокой травле Пастернака, чудом уцелевшего при Сталине. В 1964 году осудили «за тунеядство» Бродского, а в 1966-м, уже после снятия Хрущева, приговорили к длительным срокам «за антисоветскую агитацию и пропаганду» писателей Даниэля и Синявского.

Однако люди не могут жить без надежды на лучшее, и в короткую, противоречивую эпоху хрущевской оттепели наша страна, как могла, пыталась выбраться из пучины былого мракобесия.

С детства видя перед глазами шедевры Чекрыгина, я в сущности выросла в храме его искусства. Официальный запрет на творчество художника был за стенами нашего дома, а к нам шли поклониться его работам те, кого называют солью земли.

Еженедельно приходил работать с наследием выдающийся историк новейшего искусства Николай Иванович Харджиев – полный, высокий красавец восточного типа. Бывали академики Габричевский и Руднев, вдова художника Осмёркина, директор Музея искусств в Нукусе Игорь Витальевич Савицкий, искусствоведы Владимир Иванович Костин и Юрий Александрович Молок, из театрального мира – Юрий и Евгений Завадские, отец и сын: Завадский-отец знал Чекрыгина в начале 1920-х.

Приезжая в командировку из Ленинграда, всегда заглядывал к нам Василий Алексеевич Пушкарев, многолетний директор Государственного Русского музея (ГРМ). Высокий, сильный, с грубоватым голосом, он не походил на большинство искусствоведов. В детстве был беспризорником, потом рос в детской трудовой колонии Макаренко. Учился, воевал, стал непревзойденным экспертом искусства. В жизни я не встречала человека с таким точным глазом: Пушкарев мог мгновенно отличить копию от оригинала!

И все эти люди говорили о моем дедушке, как о явлении совершенно необыкновенном, исключительном. Поэтому у меня не было ощущения непризнанности художника, хотя в СССР имя Василия Чекрыгина, одного из главных идеологов творческого объединения «Маковец», было загнано на самое дно общественной памяти. Завеса серости, скрывшая на долгие годы настоящее искусство нашей родины, приоткрылась только во времена хрущевской оттепели.

В 1957 году Харджиеву удалось организовать в Доме-музее Маяковского однодневную выставку графики Чекрыгина, как первого художественного оформителя поэмы Маяковского «Я». И вот что написал в книге отзывов Константин Паустовский: «Первое, самое явное и безошибочное ощущение от работ Чекрыгина – ощущение гениальности. Это художник мирового значения, мировой силы... Совершенно непонятно, как выставка Чекрыгина, которым вправе гордиться Россия, открыта только на 35-м году после его смерти и то... на несколько часов».

Вторая выставка была организована там же и под тем же предлогом в 1964 году и проходила с очень большим успехом. Перепуганные бюрократы хотели закрыть ее в первый же день. В музей явилась некая дама, то ли из райкома, то ли из горкома партии, и приказала всё отменить. Николай Иванович присел за стол, скрестил руки, посмотрел ей в лицо невидящими глазами и спросил: «Почему?» Дама не сумела объяснить, почему, и ушла. Гражданское мужество Харджиева и дирекции Дома-музея Маяковского все-таки победило: выставка длилась все три отведенных для нее дня!

После этого табу на картины Чекрыгина несколько ослабло. О нем заговорили. В МГУ спецкурс о творчестве художника начал читать известный искусствовед Сарабьянов. Сам Дмитрий Владимирович почему-то не посещал наш дом, зато к нам очень часто захаживали его студенты.

Приходила очаровательная умница Милочка Фрэнк, писавшая по Чекрыгину прекрасные курсовые. А ее талантливая дипломная работа о художнике отличалась удивительной зрелостью, эстетической мерой и самостоятельностью мышления, неожиданной в юной женщине. Я даже одолжила у нее эту работу и дала почитать искусствоведу Василию Ивановичу Ракитину. Позднее Милочка работала в Центре Грабаря, увы, погоревшем в 2010 году…

Очень хорошо помню Бориса Бермана, тоже участника семинара Сарабьянова, а позднее – сотрудника Государственной Третьяковской галереи (ГТГ). Боря был горячим поклонником творчества Чекрыгина и впоследствии писал о художниках объединения «Маковец».

Как сейчас вижу Александра Салтыкова. Одухотворенное Сашино лицо, обрамленное бородкой, старомодность в одежде и органичное благородство манер, отточенных по меньшей мере двадцатью предыдущими поколениями. Саша тоже был студентом МГУ и слушал семинар по Чекрыгину, а по окончании университета пришел на работу в Музей имени Андрея Рублева. Теперь он – отец Александр, православный священник, но по-прежнему трудится и в музее.

Моя мама, Нина Васильевна Чекрыгина, долгие годы преподававшая английский язык в МГИМО, великолепно умела работать и дружить с молодежью. Поэтому и ей, и Милочке, и Боре, и Саше легко работалось вместе, тем более что это на самом деле было очищающим душу приобщением к прекрасному.

В 1964 году я познакомилась со своим будущим мужем Педро, кубинским студентом, учившимся в МГИМО. Он уже через несколько минут нашего знакомства, заметив родинку на моем лице, тихо произнес: «Родинка – или смерть!» (перефразируя знаменитый лозунг кубинской революции «Родина – или смерть!»). Когда в 1965 году Педро пришел просить моей руки, мама не отказала ему лишь потому, что он в восхищении застыл перед картинами, украшавшими стены комнаты. В нашей семье по-настоящему своими считались лишь те, кто сразу и навсегда принимали Чекрыгина. В ноябре 1966-го мы с Педро поженились.

Из своей более чем скромной преподавательской зарплаты мама постоянно оплачивала бесчисленные фотографии работ Чекрыгина, чтобы искусствоведам было легче писать статьи о его творчестве. Она мечтала о большой ретроспективной выставке.

В 1968 году Нина Васильевна Чекрыгина униженно обратилась к директору Третьяковской галереи В.С. Манину с просьбой организовать выставку работ ее отца. Манин категорически отказал ей, сославшись на то, что штамп религиозного мистика, который всё еще довлел над именем художника Чекрыгина, «невыгоден для престижа Государственной Третьяковской галереи». Основой музейной работы руководства ГТГ всегда была сиюминутная выгода. И хотя, как показала жизнь, у галереи не было и нет категории, необходимой для работы над наследиями, подобными чекрыгинскому, моя мама глубоко страдала от этого отказа.

Вскоре старший научный сотрудник Государственного музея изобразительных искусств имени А.С. Пушкина (ГМИИ) Евгений Семенович Левитин, корректный, суховатый и очень смелый человек, сумел убедить директора ГМИИ И.А. Антонову дать разрешение на организацию персональной выставки Василия Чекрыгина. Художник любил Музей изящных искусств, как раньше назывался Музей имени Пушкина.

Сначала Антонова согласилась на проведение выставки в колоннаде центрального здания музея, но в последний момент передумала и приказала перенести работы Чекрыгина в маленький особняк Графического кабинета ГМИИ. И в конце 1969 года там открылась трехмесячная выставка графики Чекрыгина. Это был настоящий праздник для всех ценителей искусства.

Прекрасная экспозиция захватывала публику круговоротом ускользающих в стремительном полете фигур. Завораживала прелестными женскими и детскими головками. Заставляла содрогнуться от ужаса серии «Расстрел». Ошеломляла изысканным мастерством и откровенной раскованностью рисунков «Оргии». Поражала слепой силой сметающего всё на своем пути «Восстания» и страданием умирающих в серии «Голод в Поволжье». Посетителям открывались подлость поцелуя Иуды, красота молодой кормящей матери, библейская доброта Архангела, ведущего крошечного ребенка за ручку к его вселенской судьбе, радостное неистовство тяги к знанию плаката «Долой неграмотность!». И, наконец, вершина творческого мастерства художника – серия «Воскрешение».

Всеобъемлющая полнота тем и абсолютное мастерство исполнения говорили сами за себя.

Годом раньше, в 1968-м, я закончила вечернее отделение филологического факультета МГУ и собралась на Кубу к мужу. Решила съездить на год по временной визе. Оформление документов проходило по единым для всех советских граждан правилам. Я должна была принести в ОВИР характеристику с работы, подписанную тройкой – дирекцией, профсоюзом и секретарем комсомольской организации. Собрав все бумаги, я отправилась в ОВИР, но документы не приняли, сказав, что сначала необходимо завизировать характеристику в ЦК ВЛКСМ.

В ЦК по просьбе женщины-инструктора я спокойно положила билет на стол. Как вдруг она быстро убрала его в ящик и пробубнила: «Отъезжающие в частную поездку не могут числиться в ВЛКСМ». С тех пор я больше никогда не состояла ни в одной политической организации.

Почти через год я вернулась в Москву на выставку работ моего деда в ГМИИ, а три дня спустя к нам с мамой явился участковый милиционер и вручил мне повестку о явке в 6-е районное отделение милиции. Оказалось, что сразу после отъезда – на социалистическую Кубу! – меня выкинули из числа москвичей по печально известному «Положению о прописке и выписке населения в городе Москве», хотя я выехала по временной визе и эта мера была применена вопреки не только закону и Конституции, но даже и этому пресловутому «Положению».

Неожиданно потеряв родной дом, с тяжелым сердцем я улетала в Гавану…

После выставки в ГМИИ музеи стали приобретать работы Чекрыгина. Так, несколько картин купили музеи в Ярославле, Костроме и Алма-Ате.

Пермская государственная художественная галерея начала комплектовать свое собрание и купила 12 графических листов Чекрыгина. У главного хранителя этой галереи Н.В. Скоморовской установились теплые, дружеские отношения с моей мамой, о чем Наталия Владимировна вспоминает в своей статье, опубликованной в 2006 году в пермском журнале «Шпиль».

Известный художник Игорь Савицкий, создавший в степи Каракалпакии лучший в СССР музей современного искусства, не оставлял надежды увезти в Нукус и произведения Чекрыгина.

Ведущий сотрудник ГМИИ Евгений Левитин продолжал интенсивную работу над творчеством Василия Чекрыгина. Он собирался устроить еще одну выставку художника, но вскоре был вынужден уйти из ГМИИ, и всё остановилось.

Снова стал покупать картины забытого художника и Русский музей. В свое время Чекрыгин состоял в переписке с первым послереволюционным директором ГРМ Н.Н. Пуниным, будущим мужем Анны Ахматовой, и с 1922 года в ГРМ хранилось несколько работ Василия Николаевича.

В 1971 году директор ГРМ Василий Пушкарев сообщил письмом дочери художника Нине Васильевне о намерении организовать большую выставку Чекрыгина. Увы, из этого тоже ничего не вышло…

Все эти люди, а также Владимир Костин и Юрий Молок были теми подвижниками, которые с особым вдохновением и силой делали всё от них зависящее для широкой пропаганды и публикации творчества Василия Чекрыгина.

Лед почти полувекового забвения вокруг имени выдающегося художника начал таять.


Все материалы раздела